за что посадили солженицына во время войны
За что СМЕРШ арестовал Александра Солженицына в конце войны
Александр Исаевич Солженицын не всегда был диссидентом и известным в СССР и за его пределами писателем. Он родился в 1918 г. в семье крестьянина из Кисловодска. Рос, как и большая часть населения в то время, в бедности, был, по воспоминаниям друзей и знакомых, «как все». Солженицын отлично учился в Ростовском государственном университете на математика и мог бы стать аспирантом и ученым, но обучение закончилось как раз в 1941г. Началась Великая Отечественная война. Молодой Солженицын уже интересовался политикой и историей, когда попал на фронт.
Биограф Солженицына, А. Островский («Солженицын. Прощание с мифом». М., 2006), пишет, что сперва Александр Исаевич говорил, что его «оклеветали», но потом признавался, что сочинял антисталинские письма с ругательствами вроде «баран» о Сталине (и с матерком). Конечно, военная цензура эти письма сочла не очень хорошими. 9 февраля 1945 г. «Смерш» арестовал Солженицына (потом арестовали и на 10 лет посадили и Виткевича). Его лишили звания капитана, допрашивали и приговорили к 8 годам исправительно-трудовых лагерей и вечной ссылке за антисоветскую деятельность. Кроме того, Солженицына обвинили в том, что он создал антисоветскую молодежную группу и сколачивал соответствующую организацию. Затем последовали лагеря, «шарашки». До 1956 г., когда его освободили (а позже и реабилитировали) и разрешили работать. После тюрем Солженицын и стал писателем с национальными, православными взглядами, отринувшим ленинизм уже окончательно.
Но вряд ли он был наивен и не понимал, что происходит, все же его интеллектуальный уровень явно исключает такую возможность. Писатель В. Бушин («Александр Солженицын – гений первого плевка», 2005) тоже считает, что это был «самострел», сделанный Солженицыным из страха умереть на фронте (кстати, на фронт Солженицын и не рвался в начале войны). Бушин пишет, что сотрудники НКВД и не могли поступить иначе: «Что оставалось делать сперва работникам военной цензуры, прочитавшим кучу «крамольных писем» Солженицына, а потом – сотрудникам контрразведки [. ], если они хотели оставаться цензорами и контрразведчиками, а не отставными балеринами». Все усугублялось тем, что фактически капитан РККА обругивал своего главнокомандующего (коим был Сталин в тот момент). И эта ситуация была очевидной – ни один военный цензор в любой армии, будь то немецкая, английская или советская, не мог пропустить такое. На это и был расчет – все получилось. Арест – и в лагерь, подальше от фронтовых опасностей. Солженицын ведь думал, что Красная армия не остановится на победе над Германией, что грядет война с США, Англией и Францией, а значит, шанс погибнуть очень велик. Он почти угадал, не сумел только предвидеть, что война эта будет «холодная» и погибать миллионам не придется.
За что посадили солженицына во время войны
В нынешнем году вся Россия готовится отпраздновать знаменательную дату — 75 лет Победы в Великой Отечественной войне. Между тем, выразительные детали героической эпопеи порой меркнут в блеске орденов маршалов победы, портреты которых развешивают в школах и украшают фасады домов, тонут в чиновничьих рапортах о том, как правительство заботится о ветеранах, и грохоте салютов
На этом фоне как-то незаметно прошла куда менее величественная, но от того не менее значимая для истории России дата войны. Хотя буквально два года назад жизнь страны прошла под знаком «года Солженицына», а труды классика отечественной литературы, нобелевского лауреата и диссидента изучаются в школах, лишь немногие СМИ обратили внимание на событие семидесяти пятилетней давности.
«75 лет назад под Кенигсбергом начался «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына», — под таким заголовком в «Военно-промышленном курьере» вышла заметка, посвященная аресту 9 февраля 1945 года капитана артиллерийский войск Александра Солженицына. Автор подмечает, что без этой драматической истории, переломившей судьбу простого крестьянского парня, ставшего воином и пострадавшего за критику сталинского режима, не было бы ни «Одного дня Ивана Денисовича», ни «Архипелага ГУЛага», ни нобелевского лауреата Солженицына. Именно в лагерях Александр Исаевич узнал ту сторону советской действительности, о которой впоследствии изливал душу современникам в своих произведениях.
Так что же выходит, сталинской карательной машине нужно сказать спасибо за то, что породила классика? Ответ на этот вопрос может быть такой же, как и о цене победы, которую принесли народы СССР за победу над фашизмом. Разгром врага был совершен не Сталиным и его подручными, а благодаря героизму и любви к родине простых людей, к которым «великий кормчий» и его репрессивные органы относились лишь, как к расходному материалу.
Еще в советское время, когда сквозь «глушилки» мне довелось послушать по «Би-би-си» этот запрещенный в СССР роман, то в ответ на свои юношеские, патетические отзывы об «Архипелаге ГУЛаге» получил суровую отповедь от деда-фронтовика: «Солженицын — власовец, фашист». И такое мнение с ним тогда разделяли большинство добропорядочных советских граждан. Как пишет сам Солженицын, «арестован я был на основании цензурных извлечений из моей переписки со школьным другом в 1944 – 45 годах, главным образом за непочтительные высказывания о Сталине, хотя и упоминали мы его под псевдонимом. Дополнительным материалом «обвинения» послужили найденные у меня в полевой сумке наброски рассказов и рассуждений».
Цензура обратила внимание на вольнодумца. 2 февраля 1945 года последовало телеграфное распоряжение № 4146 заместителя начальника Главного управления контрразведки «Смерш» НКО СССР генерал-лейтенанта Бабича о немедленном аресте Солженицына и доставке его в Москву. 3 февраля армейской контрразведкой начато следственное дело 2/2 № 3694—45. 9 февраля Солженицын в помещении штаба подразделения был арестован, лишён воинского звания капитана, а затем отправлен в Москву, в Лубянскую тюрьму.
«Сталин опасался малейшей оппозиции в военной среде. Но наученный кадровым разгромом комсостава накануне войны (что стало причиной огромных потерь и отступления вплоть до Москвы) он старался действовать в дальнейшем осторожнее. Во время войны на критику, раздававшуюся под фронтовые сто грамм, порой могли посмотреть сквозь пальцы, чтобы не ослаблять кадровый офицерский состав. Что было немыслимо в том же 1937 году. Но когда стало очевидно, что победа над фашизмом не за горами, советский вождь пытался обезопасить себя от постоянно мерещившегося ему «заговора военных». Вполне возможно, жертвой этой паранойи и стал Солженицын, которого арестовали буквально за три месяца до взятия Берлина. Причем, по тем меркам с ним обошлись еще достаточно гуманно. При Хрущеве Солженицын был полностью реабилитирован, и к счастью не посмертно, как многие жертвы сталинских репрессий. Благодаря этому мы сейчас можем различать великую победу и антинародную сущность тоталитаризма, которую Солженицын разоблачает в своих произведениях», — сказал «Гражданским силам.ру» руководитель электронной библиотеки «Вне насилия» Виталий Адаменко.
Новое в блогах
За что боевому офицеру Солженицыну дали 8 лет ГУЛАГа в 1945 году
Александр Исаевич Солженицын не всегда был диссидентом и известным в СССР и за его пределами писателем. Он родился в 1918 г. в семье крестьянина из Кисловодска. Рос, как и большая часть населения в то время, в бедности, был, по воспоминаниям друзей и знакомых, «как все». Солженицын отлично учился в Ростовском государственном университете на математика и мог бы стать аспирантом и ученым, но обучение закончилось как раз в 1941г. Началась Великая Отечественная война. Молодой Солженицын уже интересовался политикой и историей, когда попал на фронт.
Биограф Солженицына, А. Островский («Солженицын. Прощание с мифом». М., 2006), пишет, что сперва Александр Исаевич говорил, что его «оклеветали», но потом признавался, что сочинял антисталинские письма с ругательствами вроде «баран» о Сталине (и с матерком). Конечно, военная цензура эти письма сочла не очень хорошими. 9 февраля 1945 г. «Смерш» арестовал Солженицына (потом арестовали и на 10 лет посадили и Виткевича). Его лишили звания капитана, допрашивали и приговорили к 8 годам исправительно-трудовых лагерей и вечной ссылке за антисоветскую деятельность. Кроме того, Солженицына обвинили в том, что он создал антисоветскую молодежную группу и сколачивал соответствующую организацию. Затем последовали лагеря, «шарашки». До 1956 г., когда его освободили (а позже и реабилитировали) и разрешили работать. После тюрем Солженицын и стал писателем с национальными, православными взглядами, отринувшим ленинизм уже окончательно.
Но вряд ли он был наивен и не понимал, что происходит, все же его интеллектуальный уровень явно исключает такую возможность. Писатель В. Бушин («Александр Солженицын – гений первого плевка», 2005) тоже считает, что это был «самострел», сделанный Солженицыным из страха умереть на фронте (кстати, на фронт Солженицын и не рвался в начале войны). Бушин пишет, что сотрудники НКВД и не могли поступить иначе: «Что оставалось делать сперва работникам военной цензуры, прочитавшим кучу «крамольных писем» Солженицына, а потом – сотрудникам контрразведки [. ], если они хотели оставаться цензорами и контрразведчиками, а не отставными балеринами». Все усугублялось тем, что фактически капитан РККА обругивал своего главнокомандующего (коим был Сталин в тот момент). И эта ситуация была очевидной – ни один военный цензор в любой армии, будь то немецкая, английская или советская, не мог пропустить такое. На это и был расчет – все получилось. Арест – и в лагерь, подальше от фронтовых опасностей. Солженицын ведь думал, что Красная армия не остановится на победе над Германией, что грядет война с США, Англией и Францией, а значит, шанс погибнуть очень велик. Он почти угадал, не сумел только предвидеть, что война эта будет «холодная» и погибать миллионам не придется.
«Трупы выбрасывали. Вьюги их заметут» Девять кругов лагерного ада Александра Солженицына
11 декабря исполняется 100 лет со дня рождения Александра Исаевича Солженицына, писателя, публициста, общественного деятеля, лауреата Нобелевской премии по литературе. В начале 1945 года он был арестован, после многомесячных допросов осужден по статье 58 за антисталинские высказывания и приговорен к восьми годам исправительно-трудовых лагерей. Лагерный опыт лег в основу его произведений «Один день Ивана Денисовича», «Архипелаг ГУЛАГ», «В круге первом». «Лента.ру» публикует фрагменты текстов Александра Солженицына, описывающие жизнь заключенных в тюрьмах и лагерях того времени.
«Куда я попал? Завтра меня не погонят в ледяную воду! Сорок грамм сливочного масла!! Черный хлеб — на столах! Не запрещают книг! Можно самому бриться! Надзиратели не бьют зэков! Что за великий день? Что за сияющая вершина? Может быть, я умер? Может быть, мне это снится? Мне чудится, я — в раю! — Нет, уважаемый, вы по-прежнему в аду, но поднялись в его лучший, высший круг — в первый. Вы спрашиваете, что такое шарашка? Шарашку придумал, если хотите, Данте. Он разрывался — куда ему поместить античных мудрецов? Долг христианина повелевал кинуть этих язычников в ад. Но совесть возрожденца не могла примириться, чтобы светлоумных мужей смешать с прочими грешниками и обречь телесным пыткам. И Данте придумал для них в аду особое место». («В круге первом»)
Трудно сказать, как соотносятся дар и судьба и что здесь следствие, а что причина. Иногда дар как будто определяет судьбу, иногда судьба открывает дар или возлагает его груз на человека. Так Примо Леви стал писать о нацистских лагерях смерти не в силах вынести знания правды о них и в стремлении прорвать окаменелое молчание. Память об ужасе, память об унижении рождает стыд, невозможность говорить и вместе с тем отчаянное требование — рассказать, разбить стену молчания.
О молчании, сковывающем душу, пишет и Солженицын уже на первых страницах «Архипелага», когда описывает свое первое путешествие после ареста под надзором трех смершевцев и задается вопросом, почему он не закричал, не восстал, оказавшись с ними на улицах Москвы, среди людей:
«А у каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой. Одни еще надеются на благополучный исход и криком своим боятся его нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы же не знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему варианту, и ухудшить ее нельзя). Другие еще не дозрели до тех понятий, которые слагаются в крик к толпе. Ведь это только у революционера его лозунги на губах и сами рвутся наружу, а откуда они у смирного, ни в чем не замешанного обывателя? Он просто не знает, что ему кричать. И наконец, еще есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена, глаза слишком много видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких бессвязных выкриках.
А я — я молчу еще по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне все равно мало — мало! Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек — а как же с двумястами миллионами?… Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам…» («Архипелаг ГУЛАГ»)
И это смутное предчувствие можно считать голосом судьбы, указанием: для того, чтобы говорить об Аде, нужно знать правду о нем, нужно в него сойти.
Дар писателя Солженицын почувствовал в себе рано и не оставлял литературных занятий, поступив на физико-математический факультет Ростовского университета, поступил на заочное отделение ИФЛИ. Он начал собирать материалы, связанные с Первой мировой войной, и, наверное, можно сказать, что к этому времени относятся первые замыслы эпопеи «Красное колесо», которая венчает творчество Солженицына. Но если дар — это предзнаменование, то Солженицыну еще предстояло пройти то, что определено судьбой: войну, арест — по знаменитой 58-й статье, на которой во многом и был построен ГУЛАГ и о которой Солженицын специально напишет в «Архипелаге», лагерь, шарашку («В круге первом»), Бутырскую тюрьму и снова лагерь, смертельную болезнь («Раковый корпус»). Так что когда в «Новом мире» Твардовского в 11 номере за 1962 год был напечатан «Один день Ивана Денисовича», Солженицын уже не понаслышке знал о кругах ГУЛАГовского ада.
«Один день Ивана Денисовича» стал эпохой и знаком другого времени. Но одновременно он и в Солженицыне открыл писателя, показывающего не частный случай или исключительную историю, но целую лагерную вселенную. Или преисподнюю.
«Один день Ивана Денисовича» удивлял простым и безыскусным свидетельством об обыденности лагерного зла обычного лагерника, заключенного Щ-854 Ивана Денисовича Шухова. Но есть в повести образ, как будто пришедший из другого мира (даже в этом лагерном бараке), в котором словно сосредоточен весь мрак ГУЛАГовского ада и предугадывается эпический масштаб солженицынского «путеводителя» по лагерной вселенной.
«Об этом старике говорили Шухову, что он по лагерям да по тюрьмам сидит несчетно, сколько советская власть стоит, и ни одна амнистия его не прикоснулась, а как одна десятка кончалась, так ему сразу новую совали. Теперь рассмотрел его Шухов вблизи. Изо всех пригорбленных лагерных спин его спина отменна была прямизною, и за столом казалось, будто он еще сверх скамейки под себя что подложил. На голове его голой стричь давно было нечего — волоса все вылезли от хорошей жизни. Глаза старика не юрили вслед всему, что делалось в столовой, а поверх Шухова невидяще уперлись в свое. Он мерно ел пустую баланду ложкой деревянной, надщербленной, но не уходил головой в миску, как все, а высоко носил ложки ко рту. Зубов у него не было ни сверху, ни снизу ни одного: окостеневшие десны жевали хлеб за зубы. Лицо его все вымотано было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня тесаного, темного. И по рукам, большим, в трещинах и черноте, видать было, что немного выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примирится: трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол в росплесках, а — на тряпочку стираную». («Один день Ивана Денисовича»)
Путешествие по кругам ГУЛАГовского ада — это не картины грехов и возмездия. Царствующая 58 статья гребет всех под одну гребенку, не различая правых и виноватых.
ГУЛАГ — машина унижения и уничтожения. Погружение вглубь — не означает тяжести вины — поскольку виновны все. Изначально. И все лишены надежды.
«В разные годы и десятилетия следствие по 58-й статье почти никогда и не было выяснением истины, а только и состояло в неизбежной грязной процедуре: недавнего вольного, иногда гордого, всегда неподготовленного человека — согнуть, протащить через узкую трубу, где б ему драло бока крючьями арматуры, где б дышать ему было нельзя, так чтобы взмолился он о другом конце, — а другой-то конец вышвыривал его уже готовым туземцем Архипелага и уже на обетованную землю. Чем больше миновало бесписьменных лет, тем труднее собрать рассеянные свидетельства уцелевших. А они говорят нам, что создание дутых дел началось еще в ранние годы Органов, — чтоб ощутима была их постоянная спасительная незаменимая деятельность, а то ведь со спадом врагов в час недобрый не пришлось бы Органам отмирать». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Арест
«Как попадают на этот таинственный Архипелаг? Туда ежечасно летят самолеты, плывут корабли, гремят поезда — но ни единая надпись на них не указывает места назначения. И билетные кассиры, и агенты Совтуриста и Интуриста будут изумлены, если вы спросите у них туда билет. Ни всего Архипелага в целом, ни одного из бесчисленных его островков они не знают, не слышали.
Те, кто едут Архипелагом управлять, — попадают туда через училища МВД.
Те, кто едут Архипелаг охранять, — призываются через военкоматы.
А те, кто едут туда умирать, как мы с вами, читатель, те должны пройти непременно и единственно — через арест.
Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ. Каждый из нас — центр вселенной, и мироздание раскалывается, когда вам шипят: «Вы арестованы!»
Если уж вы арестованы — то разве еще что-нибудь устояло в этом землетрясении?
Но затмившимся мозгом не способные охватить этих перемещений мироздания, самые изощренные и самые простоватые из нас не находятся в этот миг изо всего опыта жизни выдавить что-нибудь иное, кроме как:
— Я?? За что. — вопрос, миллионы и миллионы раз повторенный еще до нас и никогда не получивший ответа.
Арест — это мгновенный разительный переброс, перекид, перепласт из одного состояния в другое.
По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов, заборов, заборов — гнилых деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались — что за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть — а там-то и начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас. И еще мы не замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо замаскированных дверок, калиток. Все, все эти калитки были приготовлены для нас! — и вот распахнулась быстро роковая одна, и четыре белых мужских руки, не привыкших к труду, но схватчивых, уцепляют нас за ногу, за руку, за воротник, за шапку, за ухо — вволакивают как куль, а калитку за нами, калитку в нашу прошлую жизнь, захлопывают навсегда.
Все. Вы — арестованы!». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Тюрзак
Тюрьма, которую тоже Солженицын испытал на себе, — лишение надежды и света, начало наказания и предвестие его, прихожая ГУЛАГа, которую, впрочем, он модернизировал, приспособил под себя.
«Свет в камерах был пайковый всегда — и в 30-е годы, и в 40-е: намордники и армированное мутное стекло создавали в камерах постоянные сумерки (темнота — важный фактор угнетения души). А поверх намордника еще натягивалась часто сетка, зимой ее заносило снегом, и закрывался последний доступ к свету. Чтение становилось только порчей и ломотой глаз. Во Владимирском ТОНе этот недостаток света восполняли ночью: всю ночь жгли яркое электричество, мешая спать. А в Дмитровской тюрьме (Н. А. Козырев) в 1938 году свет вечерний и ночной был — коптилка на полочке под потолком, выжигающая последний воздух; в 39-м году появился в лампочках половинный красный накал. Воздух тоже нормировался, форточки — на замке, и отпирались только на время оправки, вспоминают и из Дмитровской тюрьмы, и из Ярославской. (Е. Гинзбург: хлеб с утра и до обеда уже покрывался плесенью, влажное постельное белье, зеленели стены.) А во Владимире в 1948-м стеснения в воздухе не было, постоянно открытая фрамуга. Прогулка в разных тюрьмах и в разные годы колебалась от 15 минут до 45. Никакого уже шлиссельбургского или соловецкого общения с землей, все растущее выполото, вытоптано, залито бетоном и асфальтом. При прогулке даже запрещали поднимать голову к небу — «Смотреть только под ноги!» — вспоминают и Козырев, и Адамова (Казанская тюрьма). Свидания с родственниками запрещены были в 1937-м и не возобновлялись. Письма по два раза в месяц отправить близким родственникам и получить от них разрешалось почти все годы (но Казань: прочтя, через сутки вернуть письмо надзору), также и ларек на присылаемые ограниченные деньги. Немаловажная часть режима и мебель. Адамова выразительно пишет о радости после убирающихся коек и привинченных к полу стульев увидеть и ощупать в камере (Суздаль) простую деревянную кровать с сенным мешком, простой деревянный стол. Во Владимирском ТОНе И. Корнеев испытал два разных режима: и такой (1947-48), когда из камеры не отбирали личных вещей, можно было днем лежать, и вертухай мало заглядывал в глазок. И такой (1949-53), когда камера была под двумя замками (у вертухая и у дежурного), запрещено лежать, запрещено в голос разговаривать (в Казанке — только шепотом!), личные вещи все отобраны, выдана форма из полосатого матрасного материала; переписка — 2 раза в год и только в дни, внезапно назначаемые начальником тюрьмы (упустив день, уже писать не можешь), и только на листике вдвое меньше почтового; участились свирепые обыски налетами с полным выводом и раздеванием догола. Связь между камерами преследовалась настолько, что после каждой оправки надзиратели лазили по уборной с переносной лампой и светили в каждое очко. За надпись на стене давали всей камере карцер. Карцеры были бич в Тюрьмах Особого Назначения. В карцер можно было попасть за кашель («закройте одеялом голову, тогда кашляйте!»); за ходьбу по камере (Козырев: это считалось «буйный»); за шум, производимый обувью (Казанка, женщинам были выданы мужские ботинки № 44). Впрочем, Гинзбург верно выводит, что карцер давали не за проступки, а по графику: все поочередно должны были там пересидеть и знать, что это. И в правилах был еще такой пункт широкого профиля: «В случае проявления в карцере недисциплинированности начальник тюрьмы имеет право продлить срок пребывания в нем до двадцати суток». А что такое «недисциплинированность»?…» («Архипелаг ГУЛАГ»)
Следствие. Дознание
Никто не будет выяснять обстоятельства и заботиться о справедливости. Арестованный — виновен по определению. Единственное, что требуется от него, — признать вину. А для этого все средства хороши. Перечень (далеко не полный) этих средств — тоже своего рода ад в аду. Солженицын в «Архипелаге» приводит свидетельства других заключенных, опираясь, в частности, и на письма, которые во множестве присылали ему.
«В 1952 все той же Анне Скрипниковой, уже в ее пятую посадку, начальник следственного отдела орджоникидзевского МГБ Сиваков говорит: «Тюремный врач дает нам сводки, что у тебя давление 240/120. Этого мало, сволочь (ей шестой десяток лет), мы доведем тебя до трехсот сорока, чтобы ты сдохла, гадина, без всяких синяков, без побоев, без переломов. Нам только спать тебе не давать!» И если Скрипникова после ночи допроса закрывала днем в камере глаза, врывался надзиратель и орал: «Открой глаза, а то стащу за ноги с койки, прикручу к стенке стоймя!»
Звуковой способ. Посадить подследственного метров за шесть — за восемь и заставлять все громко говорить и повторять. Уже измотанному человеку это нелегко. Или сделать два рупора из картона и вместе с пришедшим товарищем следователем, подступая к арестанту вплотную, кричать ему в оба уха: «Сознавайся, гад!» Арестант оглушается, иногда теряет слух. Но это неэкономичный способ, просто следователям в однообразной работе тоже хочется позабавиться, вот и придумывают, кто во что горазд.
Щекотка. — Тоже забава. Привязывают или придавливают руки и ноги и щекочут в носу птичьим пером. Арестант взвивается, у него ощущение, будто сверлят в мозг.
Гасить папиросу о кожу подследственного (уже названо выше).
Световой способ. Резкий круглосуточный электрический свет в камере или боксе, где содержится арестант, непомерная яркая лампочка для малого помещения и белых стен (электричество, сэкономленное школьниками и домохозяйками!). Воспаляются веки, это очень больно. А в следственном кабинете на него снова направляют комнатные прожектора. (. )
Клопяной бокс, уже упомянутый. В темном дощаном шкафу разведено клопов сотни, может быть тысячи. Пиджак или гимнастерку с сажаемого снимают, и тотчас на него, переползая со стен и падая с потолка, обрушиваются голодные клопы. Сперва он ожесточенно борется с ними, душит на себе, на стенах, задыхается от их вони, через несколько часов ослабевает и безропотно дает себя пить.
Карцеры. Как бы ни было плохо в камере, но карцер всегда хуже ее, оттуда камера всегда представляется раем. В карцере человека изматывают голодом и обычно холодом (в Сухановке есть и горячие карцеры). Например, лефортовские карцеры не отапливаются вовсе, батареи обогревают только коридор, и в этом «обогретом» коридоре дежурные надзиратели ходят в валенках и телогрейке. Арестанта же раздевают до белья, а иногда до одних кальсон, и он должен в неподвижности (тесно) пробыть в карцере сутки-трое-пятеро (горячая баланда только на третий день). В первые минуты ты думаешь: не выдержу и часа. Но каким-то чудом человек высиживает свои пять суток, может быть, приобретая и болезнь на всю жизнь. (. )
Битье, не оставляющее следов. Бьют и резиной, бьют и колотушками, и мешками с песком. Очень больно, когда бьют по костям, например, следовательским сапогом по голени, где кость почти на поверхности. Комбрига Карпунича-Бравена били 21 день подряд. (Сейчас говорит: «И через 30 лет все кости болят и голова».) Вспоминая свое и по рассказам он насчитывает 52 приема пыток. Или вот еще как: зажимают руки в специальном устройстве — так, чтобы ладони подследственного лежали плашмя на столе, — и тогда бьют ребром линейки по суставам — можно взвопить! Выделять ли из битья особо — выбивание зубов? (Карпуничу выбили восемь.)
В новороссийском НКВД изобрели машинки для зажимания ногтей. У многих новороссийских потом на пересылках видели слезшие ногти.
А смирительная рубашка?
А перелом позвоночника? (Все то же хабаровское ГПУ, 1933.)
А взнуздание («ласточка»)? Это — метод сухановский, но и архангельская тюрьма знает его (следователь Ивков, 1940). Длинное суровое полотенце закладывается тебе через рот (взнуздание), а потом через спину привязывается концами к пяткам. Вот так, колесом на брюхе, с хрустящей спиной, без воды и еды полежи суток двое.
Надо ли перечислять дальше? Много ли еще перечислять? Чего не изобретут праздные, сытые, бесчувственные?…
Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее… (. )
Но самое страшное, что с тобой могут сделать, это: раздеть ниже пояса, положить на спину на полу, ноги развести, на них сядут подручные (славный сержантский состав), держа тебя за руки, а следователь — не гнушаются тем и женщины — становятся между твоих разведенных ног и носком своего ботинка (своей туфли) постепенно, умеренно и все сильней, прищемляя к полу то, что делало тебя когда-то мужчиной, смотрит тебе в глаза и повторяет, повторяет свои вопросы или предложения предательства. Если он не нажмет прежде времени чуть сильней, у тебя будет еще пятнадцать секунд вскричать, что ты все признаешь, что ты готов посадить и тех двадцать человек, которых от тебя требуют, или оклеветать в печати свою любую святыню…
И суди тебя Бог, не люди…
Всякий бывший арестант подробно вспомнит о своем следствии, как давили на него и какую мразь выдавили, — а следователя часто он и фамилии не помнит, не то чтобы задуматься об этом человеке о самом. Так и я о любом сокамернике могу вспомнить интересней и больше, чем о капитане госбезопасности Езепове, против которого я немало высидел в кабинете вдвоем». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Вагон-зак
Погружение в ГУЛАГовский ад, переход из одного круга в другой — отдельное мучение. Лагерь не отступает от человека ни на миг.
«Вагон-зак — это обыкновенный купированный вагон, только из девяти купе пять, отведенные арестантам (и здесь, как всюду на Архипелаге, половина идет на обслугу!), отделены от коридора не сплошной перегородкой, а решеткой, обнажающей купе для просмотра. Решетка эта — косые перекрещенные прутья, как бывает в станционных садиках. Она идет на всю высоту вагона, доверху, и оттого нет багажных чердачков из купе над коридором. Окна коридорной стороны — обычные, но в таких же косых решетках извне. А в арестантском купе окна нет — лишь маленький, тоже обрешеченный, слепыш на уровне вторых полок (вот, без окон, и кажется нам вагон как бы багажным). Дверь в купе — раздвижная: железная рама, тоже обрешеченная.
Все вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной решеткой, на полу и на полках, скрючились какие-то жалкие существа, похожие на человека, и жалобно смотрят на вас, просят пить и есть. Но в зверинце так тесно никогда не скучивают животных.
По расчетам вольных инженеров в сталинском купе могут шестеро сидеть внизу, трое — лежать на средней полке (она соединена как сплошные нары, и оставлен только вырез у двери для лаза вверх и вниз) и двое — лежать на багажных полках вверху. Если теперь сверх этих одиннадцати затолкать в купе еще одиннадцать (последних под закрываемую дверь надзиратели запихивают уже ногами) — то вот и будет вполне нормальная загрузка сталинского купе. По двое скорчатся, полусидя, на верхних багажных, пятеро лягут на соединенной средней (и это — самые счастливые, места эти берутся с бою, а если в купе есть блатари, то именно они лежат там), на низ же останется тринадцать человек: по пять сядут на полках, трое — в проходе меж их ног. Где-то там, вперемежку с людьми, на людях и под людьми — их вещи. Так со сдавленными поджатыми ногами и сидят сутки за сутками». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Пересылки
Некоторые пересыльные пункты (как, Ванино, например, о котором сложена знаменитая песня) стали легендарными. Своего рода ворота ГУЛАГа, его пожирающая пасть. Что касается самого Александра Исаевича, то он в своих лагерных странствиях много где побывал: от Москвы до казахстанских степей.
«Карабас, лагерная пересылка под Карагандою, имя которой стало нарицательным, за несколько лет прошло полмиллиона человек (Юрий Карбе был там в 1942 году зарегистрирован уже в 433-й тысяче). Пересылка состояла из глинобитных низких бараков с земляным полом. Каждодневное развлечение было в том, что всех выгоняли с вещами наружу, и художники белили пол и даже рисовали на нем коврики, а вечером зэки ложились и боками своими стирали и побелку, и коврики.
Княж-Погостский пересыльный пункт (63 градус северной широты) составлялся из шалашей, утвержденных на болоте! Каркас из жердей охватывался рваной брезентовой палаткой, не доходящей до земли. Внутри шалаша были двойные нары из жердей же (худо очищенных от сучьев), в проходе — жердевой настил. Через настил днем хлюпала жидкая грязь, ночью она замерзала. В разных местах зоны переходы тоже шли по хлипким качким жердочкам, и люди, неуклюжие от слабости, там и сям сваливались в воду и мокредь. В 38-м году в Княж-Погосте кормили всегда одним и тем же: затирухой из крупяной сечки и рыбных костей. Это было удобно, потому что мисок, кружек и ложек не было у пересыльного пункта, а у самих арестантов тем более. Их подгоняли десятками к котлу и клали затируху черпаками в фуражки, в шапки, в полу одежды». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Баржевые этапы
Плавучие тюрьмы и совсем не античные «ладьи Харона». Сибирь и Колыма, по признанию самого Солженицына в том же «Архипелаге», вполне могут стать отдельным томом лагерной эпопеи.
«Северная Двина, Обь и Енисей знают, когда стали арестантов перевозить в баржах — в раскулачивание. Эти реки текли на Север прямо, а баржи были брюхаты, вместительны — и только так можно было управиться сбросить всю эту серую массу из живой России на Север неживой. В корытную емкость баржи сбрасывались люди и там лежали навалом и шевелились, как раки в корзине. А высоко на бортах, как на скалах, стояли часовые. Иногда эту массу так и везли открытой, иногда покрывали большим брезентом — то ли чтоб не видеть, то ли чтоб лучше охранить, не от дождей же. Сама перевозка в такой барже уже была не этапом, а смертью в рассрочку. К тому ж их почти и не кормили, а выбросив в тундру — уже не кормили совсем. Их оставляли умирать наедине с природой.
Баржевые этапы по Северной Двине (и по Вычегде) не заглохли и к 1940 году, а даже очень оживились: текли ими освобожденные западные украинцы и западные белорусы. Арестанты в трюме стояли вплотную — и это не одни сутки. Мочились в стеклянные банки, передавали из рук в руки и выливали в иллюминатор, а что пристигало серьезнее — то шло в штаны». («Архипелаг ГУЛАГ»)