Шукшин что с нами происходит

Что же с нами происходит? Кляуза Шукшина

Василий Макарович Шукшин – русский писатель, один из незабываемых литературных и жизненных опытов ХХ века.

И вот я хотел бы обратиться к такому срезу – рассказу «Кляуза», документальному рассказу, написанному в последний год жизни по следам скандала, произошедшего 2 декабря 1973 года в клинике пропедевтики 1-го медицинского института имени Сеченова. Рассказ был опубликован в «Литературной газете» 4 сентября 1974 года, а через месяц Василия Макаровича не стало.

Рассказ запоминается, в частности, финальной фразой: «Что же с нами происходит». И вот тут я хотел бы поделиться кое-какими соображениями.

Как читать этот рассказ? Его можно читать двумя абсолютно противоположными способами: как рассказ-обличение и как рассказ-самообличение, как сатиру или как историю болезни.

То, что это документ, не вызывает никакого сомнения. Тут повествователь выступает в собственном лице – лице автора, и писатель Василий Белом упоминается, и жена и дети, и все обстоятельства скандала.

Но документ чего? Пишет Шукшин, что его взбесила женщина-вахтер. Но вспышка гнева или бешенства была такой силы, что лица ее он не помнит. Кем был тот человек, который заставил писателя взяться за перо и… жалобу накатать на женщину, не впустившую в палату ни жену с детьми, ни писателя Белова.

Да почему же на этой русской бабке, пенсионерше-вахтерше, свет клином сошелся? Может, у нее дочь больная и без мужа на руках, и она за грошовую халтуру ухватилась, дежурит на вахте. Вполне возможно, что для нее – тоже выходец из сельской местности – не существовало ни писателя-режиссера-актера Василия Шукшина, ни писателя Василия Белова, а были больные и посетители. И этот маленький человек уже получала нагоняй за то, что пациенты у нее водку пьют, и теперь она боялась всего как огня, и держалась за регламент, устав, закон.

Но у русского человека как. Если «не положено», то есть два пути: либо подчиниться либо не подчиниться, и второй зачастую бывает моральнее, чем первый.

Но я не об этом хочу завести дискуссию – об этом после публикации в «Литературке» говорили и писали много, и после смерти автора – тоже обсуждали немало.

Ну, а если Шукшин не прав. Кругом не прав. Радикально не прав?

Да он это и сам осознавал. Убежал из больницы в тапочках и халате, а когда стал писать «Объяснительную записку», написал жалобу, «кляузу», иначе донос.

Словно этого было мало, попросил Василия Белова написать об этом же инциденте в вологодских газетах (так сказать, с целью распространить среди консервативной общественности).

И наконец, появилась кляуза третьего уровня – рассказ «Кляуза», который неожиданно опубликовали во всесоюзной газете «ЛГ».

Но в этом документе, видно, чувство самозабвения и самомнения дало трещину, и писатель засомневался: в себе ли, в своих словах, в ситуации ли? Тут и появилась знаменитая фраза: «Что же с нами происходит».

Порожденная конкретной ситуацией, она вырвалась за контекст рассказа и ситуации, и стала внеситуативной, вечной фразой русского самосознания.

А теперь, если мы вернемся в начало творческого пути Шукшина, то как совместить начало с концом? Это как в фильме Мартина Скорсезе «Последнее искушение Христа», Распятие вдруг оказывается обманом.

Может, и с Шукшиным подобное произошло, и он не выдержал последнего искушения? Ведь был себе такой парень, мировой такой парень. С парой не повезло, возлюбленной не нашлось, а так – душа компании, всех спасет, всем вернет смысл жизни, а о нем кто позаботится?

Тут и женщина-вахтер на подхвате – ну, что советскому джентльмену отказано в свидании с посетителями какой-то мерзкой, тупой, безликой, низенькой и некрасивой… гаечкой в системе деспотии.

Абсурд ситуации в том, что незаметно для себя Шукшин-джентльмен превратился в Шукшина-кляузника. Ведь джентльмен, даже и советский, на женщину не должен был повышать голоса, не должен быть орать (и наверное, еще ругался при этом), не должен был наконец строчить донос, а, например, взять вину на себя: так вот и так, ко мне приехал графоман Васька Белый, мы с ним раздолбали сухаря, мало показалось, взяли такси и в казенных тапочках я вот оказался дома. Казните меня, урода деревенского, подлого провинциала, лишайте бесплатного, а в условиях Москвы и блатного здравоохранения и т.п.
Это я к слову говорю.

Но как же такое произошло?

А суть в том, что это никак не произошло, просто тот механизм, когда он оказался прав один раз, оказался прав во второй раз, перестал действовать в последний раз.

Не было никакого бычка и никакой системы, с которой этот бычок бодался.
Шукшин был сам гопником, человеком системы, насколько это удавалось быть: комсомольский вожак, он с присущей ему важностью и ревностью разбирал аморальные поступки Людмилы Гурченко. В партию вступил – понимая, что та партия забрала его отца – из карьерных побуждений. Мимикрия на оба фронта: для коммунистов он чужой, и для внутренней оппозиции тоже. Женщины, здесь было тоже запутано до невозможности: кого любил, на ком был женат? Оказывается, на обеих женщинах был женат, двоеженец, а от суда и от читательского осуждения и посейчас увертывается.

Хаотичный очень, нахрапистый, занозистый, разинщины много. Но даже не в этом дело.

Дело в том, что его взгляды и идеалы не были выбиты на гранитных скрижалях. А если бы были, то какими бы были?

Проблема в том, что он плохо представлял себе, что происходит. А происходит то, что рано или поздно наступает деградация твоей личности. Жизнь идет вперед, время идет вперед. Тебе на смену должны прийти другие, и они пришли. Речь не о конкретных людях, а о новом поколении как принципе. То, за что держишься ты, вдруг тебя уже перестает держать, уже не оправдывает в собственных словах. Ты стал стариком, поглупел, но твои дети – твое спасение. Именно потому, что они иначе все видят, иначе ориентируются, иначе чувствуют. Иначе мы бы скатились в более деспотичную систему, чем был СССР.

Шукшин со своим – правым или неправым – гневом, уже не вписывается в эту картину жизни, в семидесятые его бы принудительно положили в психушку. (Кстати, эта тема – больницы как системы – ненавязчиво возникает по всему ходу его творчества). Не то, что ценности, которыми жил Шукшин, потеряли всякий смысл. Нет, просто методы их достижения, их ощущения сменились. «Разина» – фильм о Разине – ему потому и не давали снимать, что он был слишком жесток, слишком шукшинский, в нем поражали сцены насилия (почитайте «Я пришел дать вам волю», это роман, а в сценариях нет литературных длиннот, там описание очень жестоких сцен). А не потому вовсе, что на Гостелерадио окопались злые людишки, чиновники от кино.

Мне кажется, Василий Макарович применил к женщине-вахтерше не подходящий для ситуации прием. Это как если бы учитель выходил из себя из-за ученических ошибок. Вся эта ситуация показывает, что представлять женщину как мизогинический объект, уже исчерпало себя. Не исключено, что в безликой женщине в больничке Шукшин выместил весь свой комплекс в отношении к матери, строгой, властной и всесильной. И тут в самую пору вернуться к себе и разобраться со своими женщинами.

Пролетая над гнездом кукушки, 31 мая 2021 года

Источник

ТАК ЧТО ЖЕ С НАМИ ПРОИСХОДИТ?

И все же самый горький из последних литературных сюжетов в жизни Василия Макаровича был связан с рассказом «Кляуза», опубликованным одновременно в журнале «Аврора» и в «Литературной газете». Рассказ этот, с одной стороны, перекликающийся с чуть более ранним по времени написания «Ванькой Тепляшиным», герой которого также уходит из больницы из-за хамства красноглазого вахтера, а с другой стороны, совершенно новый, с указанием точного времени и места действия и перечислением реальных действующих лиц (Василия Белова, поэта Виктора Коротаева, не пропущенных вахтершей в больницу к Шукшину), известен больше всего своим окончанием, вопросом: «Что с нами происходит?», который прозвучал на всю страну как колокольный звон, как призыв, как пароходный или фабричный гудок, как сирена, горн, был услышан повсюду вплоть до Кремлевского дворца и стал шукшинским завещанием. Это был рассказ, вызвавший очень неоднозначную реакцию не только у администрации больницы, которая поднялась на защиту своей сотрудницы и в дальнейшем не позволила ее уволить, и не только у Евгения Евтушенко, который был возмущен шукшинской «Кляузой», поскольку писатель-де обрушился на нищую больничную вахтершу, — еще одним оппонентом Шукшина стал его тезка Василий Белов, которому, видимо, по этой причине отказал в праве считаться другом Шукшина Анатолий Заболоцкий: «Для Шукшина понятие “дружба” было преувеличением даже для его отношений с Василием Ивановичем Беловым».

В мемуарах Белов описывал свою размолвку с Шукшиным следующим образом: «…я тоже был обижен публикацией “Кляузы”. За нее уцепились наши общие недруги. Насколько мне известно, Макарыч просил жену показать “Кляузу” Белову и, если тот возражать не станет, отдать ее в печать. Лида же не показала мне рукопись, поспешила напечатать, сказалось вечное женское стремление к благополучию деток. В своем письме к Шукшину я, вероятно, попенял Лидии Николаевне за “Кляузу”, так как Макарыч пишет: “Лида прочитала по телефону твое письмо… Вася, это не будет всуе, это про то, как один лакей разом, с ходу уделал 3-х русских писателей. Это же славно! Не мы же выдумали такой порядок. Чего тут стыдного? Ничего, ничего — я чувствую здесь неожиданную (для литературы) правду… Клейма на такую форму рассказов у них еще нет, в эту-то прореху и сунуть. Толя едет к тебе в деревню… Отступаете? Ну, отдышитесь. Напиши за неделю ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ рассказ: так мне стали нравиться документальные рассказы. Ну, душой буду с вами, а телом в Кунцевской больнице. Вот же хворь — это стало уже угнетать: я же так ни черта не сделаю! Так охота работать!”».

Виноватой, таким образом, оказалась Лидия Николаевна, что никак не вяжется с фактами, поскольку рассказ «Кляуза» был опубликован в журнале «Аврора» в августе, а в «Литгазете» в сентябре 1974 года (да и при чем тут деньги, не очень понятно — вряд ли гонорар был так уж велик), а возмущенное и одновременно заботливое письмо Белов написал Шукшину за полгода до этого, в феврале, когда Василий Макарович лежал в Кремлевской больнице:

Надо бы тебя хорошенько попарить. В моей деревенской бане. За то, что всуе употребил мое имя. Еловым веником. Но поскольку ты попал в такую больницу, Тимониха должна уступить. Пожалуйста, лечись, как следует, не торопясь, долго и понадежней», — фактически прощал он тезку, и тут не очень понятно: то ли Шукшин посыпал ему текст заранее (а рассказ был написан в конце декабря 1973 года), то ли что-то говорил о замысле, но в любом случае процитированное Беловым в мемуарах шукшинское письмо было как раз ответом на эти строки — еще раз повторим — задолго до публикации рассказа.

Больше того, самостоятельное решение Шукшина опубликовать «Кляузу», несмотря на возможные возражения Белова, подтверждается письмом Василия Макаровича главному редактору «Авроры» Глебу Горышину в марте 1974 года:

«Что касается Васи Белова, то… Я, правда, его не видел (я лежу в больнице, в другой уже, за городом), но просил жену рассказать ему, в чем дело (он приезжал на пару дней), он сказал, что “это ему (мне, в смысле) виднее, — на его совести”. Моя совесть чиста — там все правда. Да и мы ли выдумали порядок, в котором, соблюдая его, выглядишь идиотом? Чего тут стыдиться-то? Ничего, Глеб. Если один лакей может уделать с ходу 3-х русских писателей — разве это так уж плохо? В этом есть смысл. Прошу тебя, откликнись, как получишь это! В любом случае».

Ответное письмо Глеба Горышина, к сожалению, неизвестно, но тот факт, что «Кляузу» он опубликовал, говорит сам за себя, однако больничный сюжет в судьбе двух Василиев имел драматическое продолжение в ту последнюю шукшинскую зиму, переходящую в добрую и бестолковую, как недозрелая девка, весну.

Случилось так, что в феврале 1974 года у Белова тяжело заболела годовалая дочь Аня.

«Видел бы ты нашу детскую больницу! — писал Белов Шукшину из Вологды через несколько дней после отлупа еловым веником за «Кляузу». — Это кошмар. Тесно, грязно. Эти маленькие страдальцы уже и не протестуют, они сдались. (Анюта моя не сдавалась до конца, хватала сестер за волосы. А когда ей зажимали ручонки, билась головой. Это во время уколов в голову-то…) Теперь дома. Ей всего четырнадцать месяцев, но у нее уже что-то исчезло детское. Появилось что-то новое. Как звереныш была первые два дня дома. Теперь понемногу приходит в себя, но я боюсь: уже что-то потеряно. Святое и необходимое. Бог знает что творится! Такие дела Посылаю снимок — это до болезни (сейчас худая и стриженая моя дочка)».

Каково было Шукшину с его страхом за детей это читать. И вот его ответ:

«Спасибо за письмо и за фотографию. Славный человечек там, сколько любопытства в двух “омутах” (из твоего арсенала)! Разве она может стать другой. Слава Богу, что все теперь хорошо. Вишь, какие якоря в жизни кинуты! Надо и свое здоровьишко поберечь. Давай, как встретимся, поклянемся на иконе из твоего дома: я брошу курить, а ты вино пить. С куревом у меня худо: ноги стали болеть — это, говорят умные доктора, на пять лет. А там — отпиливать по одной. А ты бросай вовсе другую заразу — тоже жить можно, даже лучше — это я из собственного опыта говорю». И чуть дальше: «Вот штука-то: две больницы в одной стране… Эх, сколько мы не знаем, Васюха! И это еще — не край, есть и другое, и много. Переезжай в Москву! Решись».

И в следующем письме: «Не падай духом, не падай духом, Вася, это много, это всё. Много не сделаем, но СВОЕ — сделаем, тут тоже природа (или кто-то) должны помочь. И — немного — мы сами себе, и друг другу».

Переехать в Москву Белов так и не решился, но если это не дружба, то что тогда этим словом называется?

А шукшинская мысль о двух Россиях, элитарной, обслуживающейся в Кремлевской лечебнице с ее предупредительным, благожелательным, вышколенным персоналом, и России вологодской, беловской с ее грязными и тесными больничками, России, говоря о которой даже эти двое признавали, что многого не знают, отразилась в одном из последних рассказов «Чужие», опубликованном также за месяц до смерти автора в «Нашем современнике», из которого он, несмотря на свои угрозы больше там не печататься, не ушел. И хотя действие в том рассказе относилось к временам дореволюционным и героями были два антагониста — великий князь Алексей Александрович Романов, по вине которого страна оказалась не готова к Русско-японской войне, и сростинский пастух дядя Емельян, побывавший на той войне в плену, — финал «Чужих» предстоял вечным мотивом расколотой, самодостаточной русской истории, как понимал ее вождь несостоявшегося народного восстания Василий Шукшин и переносил действие с земли на небо: «Хочу растопырить разум, как руки, — обнять две эти фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить, — то сперва и хотел, — а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой — на Катуни, с удочкой. Твержу себе, что ведь — дети одного народа, может, хоть злость возьмет, но и злость не берет. Оба они давно в земле — и бездарный генерал-адмирал, и дядя Емельян, бывший матрос… А что, если бы они где-нибудь ТАМ — встретились бы? Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и любовниц, ничего: встретились две русских души. Ведь и ТАМ им не о чем бы было поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие — на веки вечные. Велика матушка-Русь!»

Источник

Так что же с нами происходит?

И все же самый горький из последних литературных сюжетов в жизни Василия Макаровича был связан с рассказом «Кляуза», опубликованным одновременно в журнале «Аврора» и в «Литературной газете». Рассказ этот, с одной стороны, перекликающийся с чуть более ранним по времени написания «Ванькой Тепляшиным», герой которого также уходит из больницы из-за хамства красноглазого вахтера, а с другой стороны, совершенно новый, с указанием точного времени и места действия и перечислением реальных действующих лиц (Василия Белова, поэта Виктора Коротаева, не пропущенных вахтершей в больницу к Шукшину), известен больше всего своим окончанием, вопросом: «Что с нами происходит?», который прозвучал на всю страну как колокольный звон, как призыв, как пароходный или фабричный гудок, как сирена, горн, был услышан повсюду вплоть до Кремлевского дворца и стал шукшинским завещанием. Это был рассказ, вызвавший очень неоднозначную реакцию не только у администрации больницы, которая поднялась на защиту своей сотрудницы и в дальнейшем не позволила ее уволить, и не только у Евгения Евтушенко, который был возмущен шукшинской «Кляузой», поскольку писатель-де обрушился на нищую больничную вахтершу, — еще одним оппонентом Шукшина стал его тезка Василий Белов, которому, видимо, по этой причине отказал в праве считаться другом Шукшина Анатолий Заболоцкий: «Для Шукшина понятие «дружба» было преувеличением даже для его отношений с Василием Ивановичем Беловым».

В мемуарах Белов описывал свою размолвку с Шукшиным следующим образом: «. я тоже был обижен публикацией «Кляузы». За нее уцепились наши общие недруги. Насколько мне известно, Макарыч просил жену показать «Кляузу» Белову и, если тот возражать не станет, отдать ее в печать. Лида же не показала мне рукопись, поспешила напечатать, сказалось вечное женское стремление к благополучию деток. В своем письме к Шукшину я, вероятно, попенял Лидии Николаевне за «Кляузу», так как Макарыч пишет: «Лида прочитала по телефону твое письмо. Вася, это не будет всуе, это про то, как один лакей разом, с ходу уделал 3-х русских писателей. Это же славно! Не мы же выдумали такой порядок. Чего тут стыдного? Ничего, ничего — я чувствую здесь неожиданную (для литературы) правду. Клейма на такую форму рассказов у них еще нет, в эту-то прореху и сунуть. Толя едет к тебе в деревню. Отступаете? Ну, отдышитесь. Напиши за неделю ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ рассказ: так мне стали нравиться документальные рассказы. Ну, душой буду с вами, а телом в Кунцевской больнице. Вот же хворь — это стало уже угнетать: я же так ни черта не сделаю! Так охота работать!»».

Виноватой, таким образом, оказалась Лидия Николаевна, что никак не вяжется с фактами, поскольку рассказ «Кляуза» был опубликован в журнале «Аврора» в августе, а в «Литгазете» в сентябре 1974 года (да и при чем тут деньги, не очень понятно — вряд ли гонорар был так уж велик), а возмущенное и одновременно заботливое письмо Белов написал Шукшину за полгода до этого, в феврале, когда Василий Макарович лежал в Кремлевской больнице:

Надо бы тебя хорошенько попарить. В моей деревенской бане. За то, что всуе употребил мое имя. Еловым веником. Но поскольку ты попал в такую больницу, Тимониха должна уступить. Пожалуйста, лечись, как следует, не торопясь, долго и понадежней», — фактически прощал он тезку, и тут не очень понятно: то ли Шукшин посыпал ему текст заранее (а рассказ был написан в конце декабря 1973 года), то ли что-то говорил о замысле, но в любом случае процитированное Беловым в мемуарах шукшинское письмо было как раз ответом на эти строки — еще раз повторим — задолго до публикации рассказа.

Больше того, самостоятельное решение Шукшина опубликовать «Кляузу», несмотря на возможные возражения Белова, подтверждается письмом Василия Макаровича главному редактору «Авроры» Глебу Горышину в марте 1974 года:

«Что касается Васи Белова, то. Я, правда, его не видел (я лежу в больнице, в другой уже, за городом), но просил жену рассказать ему, в чем дело (он приезжал на пару дней), он сказал, что «это ему (мне, в смысле) виднее, — на его совести». Моя совесть чиста — там все правда. Да и мы ли выдумали порядок, в котором, соблюдая его, выглядишь идиотом? Чего тут стыдиться-то? Ничего, Глеб. Если один лакей может уделать с ходу 3-х русских писателей — разве это так уж плохо? В этом есть смысл. Прошу тебя, откликнись, как получишь это! В любом случае».

Ответное письмо Глеба Горышина, к сожалению, неизвестно, но тот факт, что «Кляузу» он опубликовал, говорит сам за себя, однако больничный сюжет в судьбе двух Василиев имел драматическое продолжение в ту последнюю шукшинскую зиму, переходящую в добрую и бестолковую, как недозрелая девка, весну.

Случилось так, что в феврале 1974 года у Белова тяжело заболела годовалая дочь Аня.

«Видел бы ты нашу детскую больницу! — писал Белов Шукшину из Вологды через несколько дней после отлупа еловым веником за «Кляузу». — Это кошмар. Тесно, грязно. Эти маленькие страдальцы уже и не протестуют, они сдались. (Анюта моя не сдавалась до конца, хватала сестер за волосы. А когда ей зажимали ручонки, билась головой. Это во время уколов в голову-то. ) Теперь дома. Ей всего четырнадцать месяцев, но у нее уже что-то исчезло детское. Появилось что-то новое. Как звереныш была первые два дня дома. Теперь понемногу приходит в себя, но я боюсь: уже что-то потеряно. Святое и необходимое. Бог знает что творится! Такие дела Посылаю снимок — это до болезни (сейчас худая и стриженая моя дочка)».

Каково было Шукшину с его страхом за детей это читать. И вот его ответ:

«Спасибо за письмо и за фотографию. Славный человечек там, сколько любопытства в двух «омутах» (из твоего арсенала)! Разве она может стать другой. Слава Богу, что все теперь хорошо. Вишь, какие якоря в жизни кинуты! Надо и свое здоровьишко поберечь. Давай, как встретимся, поклянемся на иконе из твоего дома: я брошу курить, а ты вино пить. С куревом у меня худо: ноги стали болеть — это, говорят умные доктора, на пять лет. А там — отпиливать по одной. А ты бросай вовсе другую заразу — тоже жить можно, даже лучше — это я из собственного опыта говорю». И чуть дальше: «Вот штука-то: две больницы в одной стране. Эх, сколько мы не знаем, Васюха! И это еще — не край, есть и другое, и много. Переезжай в Москву! Решись».

И в следующем письме: «Не падай духом, не падай духом, Вася, это много, это всё. Много не сделаем, но СВОЕ — сделаем, тут тоже природа (или кто-то) должны помочь. И — немного — мы сами себе, и друг другу».

Переехать в Москву Белов так и не решился, но если это не дружба, то что тогда этим словом называется?

А шукшинская мысль о двух Россиях, элитарной, обслуживающейся в Кремлевской лечебнице с ее предупредительным, благожелательным, вышколенным персоналом, и России вологодской, беловской с ее грязными и тесными больничками, России, говоря о которой даже эти двое признавали, что многого не знают, отразилась в одном из последних рассказов «Чужие», опубликованном также за месяц до смерти автора в «Нашем современнике», из которого он, несмотря на свои угрозы больше там не печататься, не ушел. И хотя действие в том рассказе относилось к временам дореволюционным и героями были два антагониста — великий князь Алексей Александрович Романов, по вине которого страна оказалась не готова к Русско-японской войне, и сростинский пастух дядя Емельян, побывавший на той войне в плену, — финал «Чужих» предстоял вечным мотивом расколотой, самодостаточной русской истории, как понимал ее вождь несостоявшегося народного восстания Василий Шукшин и переносил действие с земли на небо: «Хочу растопырить разум, как руки, — обнять две эти фигуры, сблизить их, что ли, чтобы поразмыслить, — то сперва и хотел, — а не могу. Один упрямо торчит где-то в Париже, другой — на Катуни, с удочкой. Твержу себе, что ведь — дети одного народа, может, хоть злость возьмет, но и злость не берет. Оба они давно в земле — и бездарный генерал-адмирал, и дядя Емельян, бывший матрос. А что, если бы они где-нибудь ТАМ — встретились бы? Ведь ТАМ небось ни эполетов, ни драгоценностей нету. И дворцов тоже, и любовниц, ничего: встретились две русских души. Ведь и ТАМ им не о чем бы было поговорить, вот штука-то. Вот уж чужие так чужие — на веки вечные. Велика матушка-Русь!»

Источник

«Что же с нами происходит?» 40 лет назад умер Василий Шукшин

Многих писателей позднего советского времени, бывших когда-то очень популярными, сейчас перестали читать, и не только потому, что читать вообще стали меньше. В отношении одних это кажется вполне справедливым («высокого немного тут»). Другие, например, Трифонов или Домбровский все-таки находят свою аудиторию, может, и не столь многочисленную, как 40 или 20 лет назад, но зато более вдумчивую и разборчивую.

Василий Шукшин, обретя масштаб знаковой фигуры, тем не менее, остался в поле актуальной культуры. Фильмы, где он выступает и как режиссер, и как актер, смотрят. На спектакль, поставленный по его рассказам в Театре Наций, попасть невозможно. Однако в сознании широкого читательского круга проза Шукшина редуцировалась до самых известных рассказов: сразу вспоминают «Срезал», «Чудик», «Верую» и две-три цитаты из них: «Как насчет первичности», «Верую в авиацию, в механизацию сельского хозяйства. », целое же ускользает из восприятия.

Но, как ни странно, перемещение прозы Шукшина из популярной в разряд прозы для настоящих ценителей и любителей, пошло ей только на пользу. Из зарисовок народной жизни, часто написанных безыскусно («из бедных, у них же подслушанных слов»), они постепенно переходят в эпический пласт русской литературы, где анекдот, рассказ становится притчей, наделяющей частный случай приметами общими, имеющими глубинное отношение к жизни всего народа. Причем жизнь эта, насквозь узнаваемая, теряет прямую связь с конкретным временем и местом, с 60-70-ми годами 20 века, с сибирской деревней, и помещается в контекст большого эпического времени. И все истории, произошедшие с шукшинскими героями, сообщают нам сущностные вещи про русский национальный характер, сопоставимые с теми, что мы узнаем про себя самих из русских сказок и эпических повестей, из прозы Лескова, Венедикта Ерофеева или песен Высоцкого.

Любимый жанр Шукшина — рассказ, хотя у него есть и киноповести, и романы, и пьесы, и сценарии, но именно рассказ аккумулирует самое важное из жизни героя, застает его в критический момент жизни. Его любимый герой — мужик средних лет, около 40. Но это не современные 40 лет, когда и внешне и внутренне человек все еще тяготеет к юности, — это те 40 лет или около того, когда человек достигает некоторой полноты, когда приходит пора подумать о душе, — и это отнюдь не благостные, не умиротворяющие размышления. Наоборот, человек вдруг ощущает пустоту своей жизни, ее механистичность, лишенность главного смысла, который нельзя заместить никакими обманками, услужливо подсовываемыми обычными обстоятельствами: нехитрыми бытовыми радостями, пустыми разговорами или водкой.

«Максим легко снимался с места (он был сорокалетний легкий мужик, злой и порывистый, никак не мог измотать себя на работе, хоть работал много), ходил по горнице, и глаза его свирепо блестели». («Верую!»), «Бронька много скандалил на своем веку, дрался, его часто и нешуточно бивали, он отлеживался, вставал и опять носился по деревне на своем оглушительном мотопеде («педике») — зла ни на кого не таил. Легко жил». («Миль пардон, мадам!»).

«И посредине этого разгула», как писал Высоцкий, с которым у Шукшина было много общих черт и в жизни, и в искусстве, на человека вдруг накатывает то, что интеллигентское сознание называет вслед за Достоевским «проклятыми вопросами». Герои Шукшина, оказавшись на традиционном русском распутье, испытывают душевную боль, которая накрывает их с головой, не дает им жить, как все живут, делает несущественным все, что составляет заботы века сего.

Те герои, которых можно назвать «чудиками», пытаются найти содержание жизни в красоте («Чудик») или в совершенно бессмысленных, с точки зрения здравого разумения, занятиях, как герой рассказа «Микроскоп», которому сложность жизни вдруг открылась в материи, не видимой глазом. Но и это не дает так необходимого человеку ощущения полноты жизни, ее осмысленности — того, что называется телеологичностью.

Другие герои, ощутив эту мучительную пустоту, боль в душе, бросаются в стихию разрушения — чего бы то ни было: от налаженного быта своего или родственников («Чудик», «Микроскоп») до беспричинного, казалось бы, разрушения церкви («Крепкий мужик») или собственной жизни («Сураза»). Эта не объяснимая внешними причинами «тоска» и есть проявление души, ее реальность. В этой боли она раскрывается, и, лишенные этой муки «благоразумные» окружающие, не могут понять, что же такое происходит с человеком.

«По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая.
— Опять. Навалилась.
— О. Господи. Пузырь: туда же, куда и люди, — тоска, — издевалась жена Максима, Люда, неласковая, рабочая женщина: она не знала, что такое тоска. — С чего тоска-то?» («Верую!»).

Кстати, мир Шукшина — мир эпически мужской, где женщине — почти всегда — отведена вспомогательная роль — куда ж без них! Но им, намертво впаянным в быт, «неласковым, рабочим», неведома мужская метафизическая «тоска», поэтому они в ней видят или блажь, или разрушение и пытаются противостоять этой тоске руганью, угрозами или безнадежными охами-вздохами. Женщины у Шукшина чаще всего лишены любви и нежности, адекватных мужскому переживанию, они не способны утишить эту «тоску». «Не помогли ни Верка, ни водка», — как пел Высоцкий. Шукшину вообще в женщине виделась главная сила наступающего мещанства, о чем он писал в своих дневниках, и в чем для него была сосредоточена всепоглощающая опасность мира «энергичных людей», которым неведома ни красота, ни бескорыстие, ни «тоска».

В мире шукшинских героев, как и в мире русских сказок, четко противопоставляются герои, чающие чего-то большего, чем обыденная жизнь, не видящие смысла в ней, и те, для кого жизнь – понятна и предсказуема, а эти чаяния — излишни, непонятны, враждебны. «Чудики», характеры, подобные Ивану-дураку, редко вызывают сочувствие, чаще — раздражение, для домашних и ближних они — обуза. И дело здесь не в психологии и не в социальных причинах, а во вдруг открывшемся противоречии осознания масштабов жизни и пустоты в душе, которую нельзя заполнить словами, простым набором действий, бытом. Вот эту пустоту и ощущают любимые герои Шукшина — и не чувствуют «крепкие мужики». «Чудиков» пытаются вразумить, объяснить, что надо жить, как все: сделать крепким дом и все, что в доме, получить профессию, хорошо работать. Но слова эти только усиливают боль, которая становится лакмусовой бумажкой, проявляющей пустоту благочестивых банальностей — и реальность живой души.

Эта «тоска» становится своеобразным эвфемизмом поисков веры, не сознательного поиска, а стихийного порыва — от всего, что известно, но не нужно, к тому, что неизвестно, но необходимо позарез. Шукшин специально не исследовал состояние религиозности русского человека последней четверти 20 века. Но размышления о вере, Боге, равно как и о красоте, доброте, милосердии наполняют его рассказы, фильмы, романы. Его любимые герои сами пробиваются к этим реалиям, жизненно необходимым им.

Шукшин не конструирует русского человека в соответствии с какими-то представлениями, а воспроизводит живые характеры. Он видел в человеке 20 века, том самом новом советском человеке, над которым экспериментировала власть и который поддавался этим экспериментам, архетипические черты, неизбежно подтверждающие максиму, что человеческая душа — несмотря ни на что — по природе своей христианка. Тем важнее и ценнее рассказы Шукшина, что говорят они о реальности души, о необходимости «единого на потребу» — в тех условиях, когда религиозная традиция была прервана, когда об этом «едином» не было речи вообще. Никакое «начальство» не навязывало народному сознанию ни этих тем, ни словесных формул, подменяющих живую жизнь на пустые слова.

И если одни герои жаждут именно живой жизни, то другие готовы удовлетвориться готовыми формулами, не почувствовав подмены. Шукшин сталкивает таких героев, показывая в их конфликте вообще присущий людям разный уровень диалога с жизнью.

Генка чувствует, что, как жизнь не может быть сведена к простой последовательности бытовых событий, так и Слово не может вместиться в слова, в выверенные, «чужие», формулы. А как искать своих — не знает. Слова не могут объяснить жизнь, только Слово — может. Но прямого пути к Нему Генка не видит, возможно, его вообще нет. А все лежащие на поверхности — кажутся ложными. Одни могут удовлетвориться предложенными путями, как дядя Гриша, а другие, как Генка, — нет.

Объяснить невозможность прямого пути к поискам смысла, поискам Бога условиями советской жизни, утратой религиозной традиции, воспитания — нельзя. Наоборот! В определенном смысле советский эксперимент, возможно, дал человеческой душе действительно свободу выбора: сможет ли душа — свободно и самостоятельно — начать этот путь, услышать внутреннюю тоску по идеалу, по чему-то высшему, чем ты сам, или привычно свернет к «печному горшку» и «капусте». И советское время здесь не столько причина этой «тоски», сколько подтверждение этого глубинного свойства русского человека — поиска пути к правде, хотя этот путь ищут очень немногие. Чаще люди живут, ища оправдания во внешних правилах, и руководствуются ими.

В рассказе «Крепкий мужик» «бригадир Шурыгин Николай Сергеевич» решил разрушить церковь, потому что «там кирпич добрый» и его можно «на свинарник пустить». «Сперва Шурыгин распоряжался этим делом, как всяким делом, — крикливо, с матерщиной. Но когда стал сбегаться народ, когда кругом стали ахать и охать, стали жалеть церковь, Шурыгин вдруг почувствовал себя важным деятелем с неограниченными полномочиями. Перестал материться и не смотрел на людей — вроде и не слышал их и не видел».

Ему противостоит щуплый и суетливый учитель. Он кричит, чтобы люди встали под стены церкви — тогда трактористы не посмеют ломать. «Но все не двигались с места. Всех парализовало неистовство Шурыгина. Все молчали. Ждали…» Шурыгин сгреб учителя в охапку и отбросил от стены. Чтобы оправдаться перед односельчанами, которые все-таки «охали и ахали», Шурыгин вспоминает, как с церкви много лет назад сбросили крест. «Ваську Духанина прокляли — он крест своротил? Наоборот, большим человеком стал.
— Тада время было другое. Кто тебя счас-то подталкивал — рушить ее? Кто? Дьявол зудил руки. Погоди, тебя ишо сама власть взгреет за это. Он вот, учитель-то, пишет, сказывали, он вот напишет куда следоват — узнаешь».

Кивание на «власть», на «время» — это всегдашнее оправдание обычных людей — «всех», которые, находясь между «чудиками» и «крепкими мужиками», составляют зыбкую массу, практически неизменную при любой власти. Эти «все» могут безопасно для себя даже и осудить действия «крепких мужиков», но под стены не встанут никогда. (Критические ситуации, связанные с внешней агрессией и необходимостью защиты родной земли, Шукшин не рассматривает — ему важно состояние людей в обычной жизни).

И эти люди, «все», совсем не безобидны. В одной из последних своих вещей, документальном рассказе «Кляуза», Шукшин рассказывает о совершенно, казалось бы, бытовом случае, как хамка-санитарка не пускала к нему в больницу сначала жену с детьми, а потом друзей-писателей. В результате он из больницы сбежал, потому что находиться там было не просто противно — невозможно. (О силе такого чувства есть у него рассказа «Обида»). И этот совершенно рядовой случай сподвиг Шукшина задать вопрос, который должен бы заменить риторический и одиозный «Кто виноват?» другим — «Что же с нами происходит?!». «Кто виноват?» — предполагает, что виноват все-таки некто внешний. И тогда важно начать его искать, понять его злой умысел, представив этого внешнего врага сильным, хитрым, изворотливым, способным заморочить нам голову. А шукшинский вопрос направлен в самую внутреннюю точку, в себя. Главное — это то, что происходит не с санитаркой, «крепкими мужиками» или «энергичными людьми» — а «с нами».

Если внимательно почитать рассказы Шукшина, можно начать понимать, что же с нами происходит.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *