жизнь сапожок непарный о чем
11. Книга о выживании. Тамара Петкевич «Жизнь-сапожок непарный»+
Произведения, в которых поднимается тема репрессий, я открыла для себя недавно( с «Зулейхи» ).
Но роман, о котором сейчас пойдет речь, просто поразил меня.
Читая, не раз хотелось, чтобы произведение было художественным вымыслом, увлекательным романом, лишь бы не правдой совсем еще недавней жизни. Но увы. История страны. Непростительное, бесчеловечное отношение к целому поколению людей, интеллектуальной элите страны.
Эта книга о сильнейшем, глубочайшем и светлейшем человеке, душа которого возродилась при жизни.
Петкевич описывает встречи с уникальными людьми, которые сыграли важнейшую роль и в ее судьбе. Это и любовь, которая соседствует с безысходностью, низостью, мразью и мерзостью, вселяет надежду во что-то лучшее, ради чего все-таки стоит жить.
«Как вы смогли все это пережить? Хелла как-то исчерпывающе на это ответила: А кто вам сказал, что мы это пережили? И все же: как? Жили на земле в тоске по земному, стремясь к недостижимому — божественному. Пытались, пробовали додумать до конца все, что хлебнули, хотя самим так нелегко уяснить свой опыт. Эта исповедь только попытка понять и ответить на этот же вопрос: Как смогли? «
Из интервью с автором 2015 года.
«Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России, – интеллигенты они или мужики – в них сила, хотя их и мало».
– Это Чехов, из писем. Это вам на будущее – может, когда-нибудь пригодится.
Мы счастливы слышать этот голос – из телефонной трубки ли, а лучше рядом, когда можно еще и любоваться, видеть лучащиеся светом глаза. Тамара Владиславовна Петкевич. Она вошла в нашу жизнь прямиком из книги, чтобы остаться навсегда.
Этот незаслуженно щедрый подарок судьба сделала нам пять лет назад. С тех пор мы не раз рассказывали на страницах газеты о Тамаре Петкевич и ее биографической книге «Жизнь – сапожок непарный». Повторяться не будем, лишь настоятельно посоветуем: найдите книгу, пока она не стала библиографической редкостью. Может так получиться, что это изменит вашу жизнь.
А накануне 95-летия мы спросили Тамару Владиславовну, с какими чувствами она, пережившая немыслимые с точки зрения современного человека лишения, воспринимает мир сегодняшний.
– Если вы меня спросите, как я дожила до 95, я не смогу ответить на этот вопрос. Это от меня не зависит. Потому что все обстоятельства – они словно норовили меня из жизни изъять. Но я каким-то образом уцелевала. Как будто есть, действительно, судьба и нам что-то предписано еще до появления на свет.
Рекомендую! С предупреждением- процесс чтения будет нелегким.
Теперь вот думаю, ЧТО бы почитать после? Отойти и отдохнуть требуется.
Тамара Петкевич
Книга повествует о судьбе семнадцатилетней девушки, семья которой попала в историческую катастрофу 1937 года. Разрушение и гибель семьи, заключение юной Тамары в лагерь, беспредел, мрак и унижение воскрешают трагические страницы проклятых сталинских времен.
Многие страницы посвящены рассказу о том, как реальность неволи вместила в себя и встречи с интереснейшими людьми, как в молодой девушке открылось яркое актерское дарование, и о том, как сложилась ее личная жизнь.
Книга читается с захватывающим интересом благодаря незаурядному литературному дарованию ее автора.
Молодость моя! Моя чужая Молодость! Мой сапожок непарный. Воспаленные глаза сужая, Так листок срывают календарный
Полотно неизбывной горечи
Все началось с отца, прямолинейного и жесткого человека. В детстве Тамаре казалось, что он ее не любил. Не тогда ли закралось в ее душу чувство неуверенности и одиночества, которое она пронесла через всю жизнь? Не потому ли она, ослепительная красавица и умница, слишком часто встречала мужчин, которые ее предавали? Вслед за отцом Тамара попала в водоворот репрессий и не выбралась уже никогда: ни через семь лет срока, ни после реабилитации.
Освобождение не принесло желанного счастья. Бывшие политзаключенные были заклеймены: никто не желал нанять их на работу или сдать им комнату. Родственники и друзья отказывались от общения с «врагами народа». НКВД продолжало преследовать и угрожать, многих арестовывали повторно и так добивали. Свободный, равный и братский мир предпочитал не замечать, что строится не без помощи непосильного, рабского лагерного труда.
Тяжело было читать эту книгу. Каждая глава-глыба придавливала сильнее, но и давала надежду: сколько бы страданий, предательств и унижений не было отпущено человеку, все можно преодолеть. Даже после жестоких падений и невосполнимых потерь еще можно подняться, к чему-то стремиться, творить, утешать других, находить простые радости в каждом дне. Тамара Петкевич не раз возрождалась из пепла, хотя трудно представить, чего ей это стоило.
Эта книга стоит для меня в одном ряду с «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург. Вот только знают и говорят о ней меньше и читают в десять раз реже (судя по статистике LiveLib). Не понимаю, почему, ведь она ничуть не меньше по масштабу, по степени откровенности и глубине испытанной боли. Пожалуйста, не проходите мимо. Такие книги нужно читать, нужно включать их в школьную программу, чтобы не питать иллюзий ни о нашей истории, ни о жизни вообще.
Моя рецензия на книгу Крутой маршрут
4 мая 2010
«ЖИЗНЬ — САПОЖОК НЕПАРНЫЙ»
4 мая в Генеральном консульстве Республики Польша прошла двойная презентация книги Тамары Владимировны (Владиславовны) Петкевич: в Польше вышел перевод первой книги ее мемуаров «Жизнь — сапожок непарный», а «Балтийские сезоны» издали двухтомник: и «Сапожок», и вторую часть — «Под небом звезд и страха». «Петербургский театральный журнал» не раз обращался к книгам Тамары Петкевич, публиковал интервью с ней, а также рецензию на спектакль Александра Кладько «По ту сторону смысла», поставленный по главам из первой книги (см. № 22).
Когда 20 лет назад праздновали 70-летие Тамары Владимировны (имя отца-поляка Владислава Петкевича восстановилось чуть позже, и с тех пор для кого-то она осталась «Владимировна», для кого-то стала «Владиславовна»), поражала ее красота. Она светилась в свои семьдесят лет не красотой прекрасной старости (что тоже бывает и вызывает восхищение), а просто красотой: женственность, мягкость, строгость… «Когда мы встретились на одной из колонн, ей было двадцать пять, и смотреть на нее невооруженным глазом было практически невозможно», — признавался тогда «японский шпион» и, как следствие, директор гулагского театра ТЭКО Соломон Ерухимович. Но если бы мне сказали тогда, что и в девяносто, в марте 2010 года, Тамара Влад. (буду писать так, имея в виду два отчества) останется так же красива, ничего не отдав следующим двадцати годам, — я бы не поверила. И то, что в восемьдесят она ездила по всему миру (по случаю переводов уже легендарной книги воспоминаний «Жизнь — сапожок непарный»), а почти в девятосто написала и издала вторую часть мемуаров «Под небом звезд и страха», — свидетельствует об абсолютной ее «инопланетности». Уже много лет всем приходит одна и та же мысль: ее забросили сюда из иных миров. Лично я думаю, что ее держат, сохраняют «в шаговой доступности» от обычных людей — как великий пример возможностей человеческого духа, потому что пережить то, что пережила она, невозможно.
Т. В. Петкевич на Бонн-биеннале. Фото — Марина Дмитревская
Мы познакомились тридцать лет назад на фестивалях любительских театров: много лет Т. В. Петкевич занималась нашей любительской сценой. В дождь, в мороз, за город, в область, в богом забытые ДК, к замечательным (а иногда и совсем не замечательным), незамеченным (а иногда и признанным) людям. С желанием помочь — и с жесткой требовательностью, на которую она всегда имела право. И никто тогда не знал ее истории — той, которую теперь знает мир, прочтя на разных языках ее книгу, увидев спектакль «По ту сторону смысла» — одну из глав «Сапожка».
Репрессирован отец-поляк. Дочь (старшая из трех, Тамара) не подписывает отречение от отца и пока не знает, что за ней следят, что на нее доносят товарищи, и что в двадцать три года она тоже будет арестована (допросы влюбленного следователя составят сюжет спектакля А. Кладько через полвека!), пройдет десять лет лагерей и ссылок, родит в заключении сына, потом на много лет потеряет его, уже на свободе будет пытаться вернуть, но не вернет. К ней вернутся только внуки… Она еще не знает, что случайно станет в лагере актрисой и вынесет эту профессию из-за колючей проволоки на свободу, в театры Чебоксар и Кишинева. И что через много лет сменит профессию, посвятив жизнь тем, кто в 60 −70-е годы тоже был в социальном изгнании — в любительском, самодеятельном театре. Вдали от официальных магистралей, в богом забытых ДК и клубах.
В лагерном театре. Любовь. Но ее срок уже кончается, она живет теперь за пределами лагеря, в поселке, а он, смертельно больной, доживает последние дни в больнице. И постоянно она приходит к лагерю, чтобы он мог увидеть ее в окно, хотя рискует при этом получить пулю охранника. Начлаг — зверь. Но когда после смерти любимого человека она решается переступить лагерную границу, чтобы попросить разрешения похоронить тело в отдельной могиле, начлаг сам говорит ей: «Приходи ночью, я дам тебе подводу». И дает, и она везет тело на погост. Сама. Эта могила актера Николая Теслика существует в Княж-Погосте поныне, она ездила туда. А того начальника с его загадкой Т. В. найти не удалось.
Ее ненавидели за красоту в мире насилия, лесбиянства, уголовщины, ей благотворили за красоту, в нее влюблялись, в конце концов, именно красота стала поводом к ее первому актерскому выступлению. Это было уже в лагере, в Коми, после двух лет изнуряющего солнца Джангиджирского женского лагеря в Киргизии, на «мокрой трепке» кенафа, где болотные черви изъязвляли тела полумертвых-полуживых, истощенных женщин, истыканных мельчайшими иголками конопли (не терновый венец — терновый мешок…), где раз в два месяца женщинам давали два литра воды и где однажды она спросила охранника: «А скольких вы убили?» — и услышала: «Ты будешь седьмая».
Бонн-биеннале. Т. Петкевич, Т. Дорст, У. Элерт, М. Дмитревская
Как говорит Т. В., на концертах лагерных театров всегда все плакали. Это было и не счастье, и не радость, а — единство. Заключенные всегда спрашивали актеров, когда будет амнистия: гулагские «крепостные актеры» казались им визитерами из какой-то другой жизни. И актеры всегда чувствовали себя виноватыми. За то, что в мороз и пургу тащат на себе чемоданы с реквизитом, бредут и едут от лагеря к лагерю (колонны — на пространстве в 2000 км), валятся от усталости, но не гниют на лесоповале, как вначале она, чуть ни лишившаяся ног. Уже после войны ТЭКО приезжает в лагерь для военнопленных немцев. Стационарные бараки с деревянными полами! Гречневая каша и тушенка на ужин! Они не видели такого много лет. Но, вечно голодные, к еде не притронулись. Сидели и плакали…
В книге Т. В. рассказывает не о себе. О жизни, ибо лагерь был все равно жизнью. Разной. Не знаю, с кем свела бы судьба Т. В. Петкевич, останься она свободной советской гражданкой 40-50-х годов, но лагерь свел ее с людьми уникальными. Может быть, силы ей дает внутренний пафос: передать ЭТО другим из рук в руки, из первых рук. Да и встречи «второй книги» были не менее драматичны, о чем писал в «ПТЖ»
Резо Габриадзе (см. № 53).
Двухтомник Т. В. Петкевич можно заказать, написав в издательство «Балтийские сезоны» по адресу alex-balt-sezon@mail. ru
Жизнь сапожок непарный о чем
…И никакого розового детства…
Начало двадцатых. Петроград.
Вокруг многое доламывалось. Многое только начинало быть. Революция, гражданская война, — все, что произошло с устоями общества и убеждениями людей, — все это пришлось на пору молодости моих родителей.
Отец и мать встретились на фронте во время гражданской войны. Мать — Ефросинья Федоровна — русская, тогда только-только окончила гимназию. Как и многие ее сверстницы, уверовав в революцию, ушла на фронт, где ее определили машинисткой при штабе дивизии, комиссаром которой был мой отец.
Отец — Владислав Иосифович — поляк, родился в Риге. Незадолго до первой мировой войны подошел возраст призыва, его взяли в армию. Там, по-видимому, и сформировались его взгляды. Во всяком случае, его приход в революцию был шагом вполне обдуманным. В 1918 году отец стал членом РКП (б).
На его фотографии, подаренной маме и помеченной февралем 1919 года, написано: «…вспоминай Вилейку, Мозырь, Гомель, Бобруйск…» Очевидно, это пункты перемещения их дивизии. Как они потом попали в плен к Петлюре, не знаю. Нелюбопытная к жизни родителей юность уточнить эти обстоятельства не удосужилась. Запомнила только, что оба были приговорены к расстрелу, но весной, «в валенках», бежали из плена. Знаю также, что на фронте отец был тяжело контужен.
Родители поженились после войны. Я родилась в 1920-м. В том же году они переехали в Петроград и поселились в довольно занятном доме.
На Петроградской стороне эмир бухарский с помощью комиссионеров построил в начале века несколько доходных домов. Квартиры были дорогие. Снимала их публика состоятельная: крупные инженеры, врачи, чиновники. В 1918–1920 годах многие из них бежали за границу. Бежали, видимо, поспешно, успев захватить лишь драгоценности, одежду. Мебель, посуда, утварь остались. Старой закалки дворники запирали эти квартиры. Держали все в целости и сохранности на случай, если хозяева вернутся.
Создавая в те годы кооперативные товарищества, советская власть дома обобществила. Став членом кооператива, мой отец занял квартиру в одном из «эмирских» домов на набережной реки Карповки, 30.
Украшенный колоннами дом имел башню; лепные орлы, химеры и возлежащие на постаментах у подъезда львы должны были, по всей видимости, охранять его от злых сил.
Квартира была с балконами. Казалось, они покоились на сильных, мускулистых руках трех атлантов, которые, наклонив головы, глядели на прохожих пустыми известковыми очами, но при артиллерийских обстрелах города в 1942 году атланты рухнули, балконы же уцелели.
Транспорта в этом уголке города не было никакого. Глядя в окно, за час можно было насчитать пять, от силы девять прохожих. Вода в речке Карповке стояла мутная и сонная. Вдоль берегов тянулись покосившиеся деревянные перила. Береговые откосы, поросшие лопухами громадных размеров, одуванчиками, белой и красной кашкой, были замусорены битыми стеклами и кирпичом. Правда, спустившись по берегу вниз, сачком можно было ловить замечательной красоты стрекоз и бабочек.
Напротив дома, на другом берегу Карповки, возле монастыря, обращаясь к замурованным там мощам Иоанна Кронштадтского, стоя на коленях, молились приходившие туда верующие, куда-то спешили монашки.
На Каменноостровском проспекте, пересекавшем Карповку, самое людное место было у пивной, в витрине которой в небольшой тарелочке лежали муляжные красные раки, обложенные зеленым горошком. С клубами теплого воздуха в стужу оттуда выскакивали пошатывавшиеся мужчины. Едва начинало смеркаться, на тротуаре напротив питейного заведения располагался старик скрипач, наигрывавший одну и ту же мелодию. Мелодия была печальна. Старик — беден и стар. Мама давала монетку, я бросала ее на облезлую бархатную подкладку футляра и, уходя, оборачивалась, чтобы посмотреть, кинет ли кто-нибудь еще.
Грудой камней лежал бывший скетинг-ринк, где раньше, как объяснила мама, нарядные люди катались на роликах. (Ныне на этом месте возведен Дворец культуры имени Ленсовета.) Мусора и хлама доставало и здесь.
Наводнение 1924 года усугубило разор. Мы возвращались с дачи. Стоя коленками на сиденье трамвая, я смотрела на вывороченные шашки торцовой мостовой.
— Это ремонт? — спросила я маму.
— Нет, детка, наводнение. Здесь все было затоплено водой, и деревянные торцы всплыли.
На фасаде нашего дома после этого события появилась белая черта с надписью: «Уровень воды при наводнении 1924 года». Вместе с другими девочками я «примерялась». Черта находилась значительно выше моего роста. Тогда же в доме появилась деревянная скамья-реликвия: на ней в наводнение папа приплыл домой.
Тамара Петкевич — драматическая актриса, воплотившая не один женский образ на театральных сценах бывшего Советского Союза. Ее воспоминания — удивительно тонкое и одновременно драматически напряженное повествование о своей жизни, попавшей под колесо истории 1937 года.
(аннотация и обложка от издания 2004 года)
…И никакого розового детства…
Начало двадцатых. Петроград.
Вокруг многое доламывалось. Многое только начинало быть. Революция, гражданская война, — все, что произошло с устоями общества и убеждениями людей, — все это пришлось на пору молодости моих родителей.
Отец и мать встретились на фронте во время гражданской войны. Мать — Ефросинья Федоровна — русская, тогда только-только окончила гимназию. Как и многие ее сверстницы, уверовав в революцию, ушла на фронт, где ее определили машинисткой при штабе дивизии, комиссаром которой был мой отец.
Отец — Владислав Иосифович — поляк, родился в Риге. Незадолго до первой мировой войны подошел возраст призыва, его взяли в армию. Там, по-видимому, и сформировались его взгляды. Во всяком случае, его приход в революцию был шагом вполне обдуманным. В 1918 году отец стал членом РКП (б).
На его фотографии, подаренной маме и помеченной февралем 1919 года, написано: «…вспоминай Вилейку, Мозырь, Гомель, Бобруйск…» Очевидно, это пункты перемещения их дивизии. Как они потом попали в плен к Петлюре, не знаю. Нелюбопытная к жизни родителей юность уточнить эти обстоятельства не удосужилась. Запомнила только, что оба были приговорены к расстрелу, но весной, «в валенках», бежали из плена. Знаю также, что на фронте отец был тяжело контужен.
Родители поженились после войны. Я родилась в 1920-м. В том же году они переехали в Петроград и поселились в довольно занятном доме.
На Петроградской стороне эмир бухарский с помощью комиссионеров построил в начале века несколько доходных домов. Квартиры были дорогие. Снимала их публика состоятельная: крупные инженеры, врачи, чиновники. В 1918–1920 годах многие из них бежали за границу. Бежали, видимо, поспешно, успев захватить лишь драгоценности, одежду. Мебель, посуда, утварь остались. Старой закалки дворники запирали эти квартиры. Держали все в целости и сохранности на случай, если хозяева вернутся.
Создавая в те годы кооперативные товарищества, советская власть дома обобществила. Став членом кооператива, мой отец занял квартиру в одном из «эмирских» домов на набережной реки Карповки, 30.
Украшенный колоннами дом имел башню; лепные орлы, химеры и возлежащие на постаментах у подъезда львы должны были, по всей видимости, охранять его от злых сил.
Квартира была с балконами. Казалось, они покоились на сильных, мускулистых руках трех атлантов, которые, наклонив головы, глядели на прохожих пустыми известковыми очами, но при артиллерийских обстрелах города в 1942 году атланты рухнули, балконы же уцелели.
Транспорта в этом уголке города не было никакого. Глядя в окно, за час можно было насчитать пять, от силы девять прохожих. Вода в речке Карповке стояла мутная и сонная. Вдоль берегов тянулись покосившиеся деревянные перила. Береговые откосы, поросшие лопухами громадных размеров, одуванчиками, белой и красной кашкой, были замусорены битыми стеклами и кирпичом. Правда, спустившись по берегу вниз, сачком можно было ловить замечательной красоты стрекоз и бабочек.
Напротив дома, на другом берегу Карповки, возле монастыря, обращаясь к замурованным там мощам Иоанна Кронштадтского, стоя на коленях, молились приходившие туда верующие, куда-то спешили монашки.
На Каменноостровском проспекте, пересекавшем Карповку, самое людное место было у пивной, в витрине которой в небольшой тарелочке лежали муляжные красные раки, обложенные зеленым горошком. С клубами теплого воздуха в стужу оттуда выскакивали пошатывавшиеся мужчины. Едва начинало смеркаться, на тротуаре напротив питейного заведения располагался старик скрипач, наигрывавший одну и ту же мелодию. Мелодия была печальна. Старик — беден и стар. Мама давала монетку, я бросала ее на облезлую бархатную подкладку футляра и, уходя, оборачивалась, чтобы посмотреть, кинет ли кто-нибудь еще.
Грудой камней лежал бывший скетинг-ринк, где раньше, как объяснила мама, нарядные люди катались на роликах. (Ныне на этом месте возведен Дворец культуры имени Ленсовета.) Мусора и хлама доставало и здесь.
Наводнение 1924 года усугубило разор. Мы возвращались с дачи. Стоя коленками на сиденье трамвая, я смотрела на вывороченные шашки торцовой мостовой.
— Это ремонт? — спросила я маму.
— Нет, детка, наводнение.
Здесь все было затоплено водой, и деревянные торцы всплыли.
На фасаде нашего дома после этого события появилась белая черта с надписью: «Уровень воды при наводнении 1924 года». Вместе с другими девочками я «примерялась». Черта находилась значительно выше моего роста. Тогда же в доме появилась деревянная скамья-реликвия: на ней в наводнение папа приплыл домой.
В нашей квартире царил мрачноватый порядок. Квартира была огромной — из шести комнат. Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская… При кухне еще комната — седьмая, для прислуги. Меня, вероятно, нередко оставляли дома одну, потому что помню, как в загустевшей тишине я бродила по всем комнатам.
Папин кабинет был самым таинственным. С резных дубовых спинок и подлокотников кресел, с ящиков письменного стола свисали морды деревянных львов, их пасти были раскрыты. Я с опаской совала туда свой палец. Нет, не кусались.
Стены полупустого зала украшали два расфранченных бронзой зеркала в стиле рококо. В буфете, занимавшем половину стены большой холодной столовой, стояли стопками тарелки с вензелями и коронами, многоцветные хрустальные бокалы разной величины. Когда мама проводила кончиками пальцев по их стенкам, хрусталь этот пел сладкозвучными голосами. Но самой увлекательной вещью был в столовой серебряный звоночек. Он висел над столом чуть ниже бисерной бахромы белого стеклянного абажура. Этим звоночком оповещали прислугу во время обеда: можно подать второе, третье… Звоночек не был лишним, потому что прислуга у нас тоже была.
Кому принадлежала квартира раньше? Кто жил в ней до нас? Мои родители этого не знали…. Что было в квартире наше, что нет, осталось неизвестным мне…
В просторных апартаментах в начале двадцатых мы жили здесь вчетвером: мама, папа, наша домработница и я.
У красивой и женственной мамы был мягкий характер. Она не работала. На ее попечении находились весь дом и я.
Отец — натура сильная и страстная — был поглощен идеей переустройства мира. С фанатической отдачей он трудился всюду, куда его назначали. По свидетельству старых знакомых, в те годы отец заведовал в Петрограде золотым фондом. С работы приходил поздно, дома бывал мало.
В воскресные дни к нам приходили гости, преимущественно фронтовые друзья родителей. Присущие отцу бескомпромиссность и честность укрепили завоеванное им на фронте уважение. К нему и в последующие годы чаще обращались не по имени и отчеству, а: «Комиссар, объясни. Как полагаешь, комиссар?»